— Ничего подобного! Мы перехватили поганца, — начал было юный морской адвокат. Он торчал прямо на точке встречи у залива Блексод.

— А какие при этом были правила? И что там с планом? — перебил его еще один голос.

— Мы сражались не с правилами, а с человеком! И я говорю вам: нас поимели. Разве я не предупреждал об этом, как только мы сменили курс за Рокуэлл-бэнк? Там-то он нас и обошел — уж не знаю, каким образом.

— Но поглядите сюда! Сигналы подтверждают, что победа на нашей стороне.

— Только он с этим никогда не согласится. Обе стороны заявят о победе.

— Так они всегда и делают. Когда я служил на...

И голос начал повествовать о других маневрах, в которых, судя по всему, именно он сыграл ведущую роль.

А легкие крейсеры тем временем плелись на юг за «Пауэрфулом» до самого восточного входа в Берхейвен. И никаких линкоров и броненосцев в заливе Бантри-Бэй — все они отправились на учебные стрельбы, а нас рассыпали между мысами с той же целью, а заодно с приказом впоследствии собраться в нескольких милях южнее Фастнета — этого потрепанного и заслуженного дорожного указателя для трансатлантических лайнеров.

ПОЧТИ ДЬЯВОЛЬСКАЯ МОБИЛЬНОСТЬ

Никакое описание не поможет вам понять, какова мобильность флота в море. Это нечто почти дьявольское. Я видел, как корабли созывают с огромных пространств, как по единому слову команды флот разбивается на части и по единому же слову исчезает за горизонтом. Как они растягиваются в линию, словно стервятники в белесом от жары небе над умирающим зверем, как они выжидают, как взвиваются, словно лассо, захлестывают петлей горло противника, а затем вновь собираются тугим жгутом у седельной луки. Как раскладывают этот пасьянс на пятидесятимильном зеленом столе, как его собирают, тасуют колоду и заново раздают в каждой новой игре. Я видел такие крейсеры, которые летали, словно ястребы, на которых мчались, как на рвущихся к финишу лошадях, и при этом они маневрировали, словно легкие велосипеды. И тем не менее я так и не перестал поражаться тому, как они появляются и исчезают.

«Пауэрфул» подавал сигнал — и через десять минут эскадра крейсеров растворялась в морской дымке; при этом у каждого из них имелись своя сера и свои спички, чтобы создать свой персональный ад. А каков этот ад, когда он работает на полную мощность, я понял только тогда, когда мы развернулись к земле и раздался сигнал горна. С этого момента самым важным и влиятельным лицом на борту стал главный артиллерист (в военно-морском флоте у каждого часа каждого дня есть свой «калиф»).

Мы были всего лишь небольшим крейсером третьего класса, хоть и способным уничтожать миноносцы в штормовом море, но созданным, в первую очередь, для разведки и наблюдения. Наше вооружение состояло из восьми четырехдюймовых скорострельных орудий, два из которых располагались на баке, четыре в средней части судна и два на корме — вперемежку с таким же количеством пулеметов Гочкиса. Еще три «максима» [15]  были установлены на уровне нижней сети заграждения. Их кожухи с водяным охлаждением перед началом забавы обслуга наполнила из вполне невинных ведер.

Со стороны это походило на попытку напоить измученных жаждой дьяволов.

СМЕРТОНОСНАЯ ЧЕРТОВЩИНА

Мы отыскали подходящую скалу — самую оконечность известнякового мыса, населенную разве что чайками, у подножия которой кипела кремовая пена прибоя. В качестве мишени она была признана вполне подходящей: по ней можно было видеть эффективность наших залпов, а заодно потренировать наводчиков бить в уровень ватерлинии чужого судна. Затем на сцене появились сияющие латунью снаряженные кордитом [16] патроны и четырехдюймовые снаряды — каждый весом в двадцать пять фунтов. Были проверены ленты «максимов», и вся эта смертоносная чертовщина ожила, нацеливаясь на ничего не подозревающих чаек. Прозвучала команда «Внимание!» — и на корабле воцарился тот штиль, который бывает во время Настоящего Дела.

С верхнего мостика я мог слышать сквозь пульс судовых машин, как звенят ножны кортика лейтенанта, командующего огнем (вот зачем, спрашивается, человеку, которому необходима полная свобода действий, вешать в такую минуту на пояс это совершенно бесполезное оружие?) Затем — негромкий звон открывшегося казенника четырехдюймовки, крахмальный хруст вертикально скользящего затвора «гочкиса» и нетерпеливый стрекот — что-то вроде швейной машинки. Это «максим» проверяет свою готовность.

Штурман, стоя на платформе над моей головой, озвучил расстояние до скалы:

— Две тысячи семьсот ярдов, сэр!

— Две тысячи семьсот ярдов! — пронеслось от орудия к орудию. — Десять узлов поправки вправо... Батарея правого борта...

Командиры орудий вцепились в рукоятки наводки и уперли лбы в прорезиненные налобники прицелов, длинные тонкие дула за щитками зашевелились, меняя направление.

— Пристрелочный из трехфунтовой!

Хлопок у кордита выше тоном и куда внезапнее, чем у черного пороха, который сгорает медленнее. Послышался пронзительный ахающий вопль — примерно таким бывает начало женской истерики — и небольшой снаряд понесся к цели; облачко грязного дыма на поверхности известкового обрыва вспугнуло чаек.

Насколько я мог видеть, ни один из стволов четырехдюймовок не окутался даже намеком на дымок. Пока из казенника не вылетела использованная гильза, я даже не знал, которая из дьявольской четверки пушек сказала свое слово.

КОГДА НАЧНЕТСЯ НАСТОЯЩЕЕ ДЕЛО

— Две тысячи четыреста, — загремел голос сверху, и четырехдюймовая скорострельная пушка правого борта открыла бал.

И снова не было дыма; и снова запела горячая гильза — но в этот раз орудие издало не вскрик, а полноценный скорбный рев. И снова несколько секунд ожидания (какими они будут, думал я, когда начнется Настоящее Дело?), и опять бледная звезда разрыва на мишени. Крейсер слегка вздрогнул, словно его ущипнули.

Прежде чем сработало следующее орудие, из казенника первой пушки извлекли пустой цилиндр патрона и, по мановению руки, которой я не мог видеть, заменили его новым снарядом. Затвор захлопнулся. Даже винтовку Мартини-Генри [17] трудно было бы перезарядить быстрее.

— Две тысячи триста! — крикнул штурман, и мы всерьез взялись за работу; высокие вскрики трехфунтовки и низкий рев главного калибра сплелись в поистине инфернальную фугу, взбесившиеся «максимы» без всякого почтения вмешались в эту мелодию своим кряканьем и стрекотом. Скалу рассекали, разрывали и расшвыривали во все стороны, огромные обломки породы рушились в море.

— Две тысячи сто! 

— Хороший выстрел. О, еще один! Как раз в ватерлинию... Это трехфунтовка морской пехоты. Отлично!.. Ага! А вот это паршиво, хуже некуда... Недолет! Чей это был выстрел?

Снаряд разорвался вдали от цели, и у командира орудия вежливо поинтересовались, действительно ли он уверен, что правительство предоставило нам трехфунтовые снаряды только с тем, чтобы глушить макрель и треску.

Так мы и продолжали, пока большие пушки не исчерпали свою норму, а у «максимов» не закончился их бесовский запал.

На этом учебные стрельбы завершились. Серая скала стала белой, а у барбетов каждого орудия сияли латунью еще не остывшие стреляные гильзы.

ОРОШЕНИЕ СМЕРТЬЮ С ПОМОЩЬЮ САДОВОГО ШЛАНГА

И лишь после этого до меня начал доходить ужас происходящего. То, чему я стал свидетелем, было всего лишь обычным методом Адмиралтейства избавляться от устаревших боеприпасов, но выглядело это как настоящее орошение смертью с помощью садового шланга, а не рядовой учебной стрельбой. А что же будет, когда заработают все орудия, когда кожухи водяного охлаждения пулеметов окутаются паром, когда трехфунтовые заряды будут подаваться на палубу по дюжине за раз и расходоваться по двадцать штук в минуту; когда единственным ограничением для нашей четырехфунтовой батареи станет скорость перезарядки? Что будет, когда начнется Настоящее Дело?